Станислав Олефир отдал Крайнему северу более сорока лет своей жизни. По образованию учитель, по увлечению охотник, путешественник, рыбак. подолгу живет в стойбищах оленеводов, рыболовецких станах, охотничьих избушках. Колымские коряки считают его своим и даже выдвигали депутатом, эвены на Конференции ОНН по малочисленным народам мира назвали Олефира своим вождем. с юкагирами писатель прошел от истока до устья северную реку Омолон.
Автор книг: "Встречи в колымской тайге", "От Гижиги до Буюнды", "Любительская охота", "Иду по тайге", "Росомаха - зверь серьезный", "Теплая земля Колыма", "Ловушка у Чилганьи", "В краю танцующих хариусов", "Буюнда - река оленья", "Книга Севера". Член союза писателей России.
Станислав Олефир. Колымская повесть
ТАМ, ГДЕ ОБИТАЮТ ДУХИ
Недалеко от моей охотничьей избушки есть могила. Могила недавняя. На ней успело вырасти всего лишь несколько кустов иван-чая, да рядом с вытесанным из лиственничных жердей крестом пробилась лапка кедрового стланика. На верхушке креста и перекладинах сидят три грубо вырезанных из тополя птички. Гостившие у меня пастухи рассказывали, что здесь похоронен старый эвен Кэткэчан, а тополевым птичкам на его кресте отведена особая роль. Самая верхняя должна унести душу Кэткэчана на небо; та, что на верхней перекладине – сберечь его добрые дела на земле; нижняя – сохранить лежащее в могиле тело.
Не знаю, как справились со своим предназначением две верхние птички, но то, что самая нижняя оказалась на высоте—не вызывает сомнения. Здесь проходит медвежья тропа, которой в середине лета голодные звери направляются к морю, и почему они до сих пор не раскопали могилу, очень удивительно. В нашей тайге, как бы старательно не запрятал продукты, лодку или видавшую виды палатку, медведи обязательно отыщут, раскопают и, если не съедят, то уж разорвут в клочья. А Кэткэчан лежит. Но может быть все потому, что Кэткычан «решил» вселить свою душу в кого-то из новорожденных, а «пацан» еще не родился, вот он и «шарахается» вокруг могилы, отгоняя медведей и росомах, которые не прочь «покушать» зарытого не так глубоко Кэткэчана.
Долго ли душа старого эвена будет скитаться здесь, не знает никто. Как сказали пастухи: «Молодые женщины теперь в тундре жить не желают, а желают по поселку бегать. В поселке телевизор, магазин с водкой и бухгалтерия, где выдают аванс. Рожать совсем некогда» К тому же Кэткычан вселится далеко не во всякого ребенка, а только в того, которому предназначено стать удачливым пастухом и охотником…
Вполне возможно, он заглянет и ко мне в гости. Если увижу возле избушки следы зайца или другого зверя, это он приходил посмотреть, как здесь живу? Бояться его не стоит. Ведь не боимся мы тени от облака или дыма. Но ходить по его следу нехорошо – грех!…
Тем не менее, пастухи удивлялись, как я не боюсь здесь жить? Оказывается, ручей, возле которого стоит мое зимовье, раньше назывался Нислэдья – приносящий удачу. Здесь обитали духи, которым кочевники приносили жертвы и которых шаманы «приглашали» лечить болезни, помогать при перекочевках, приносить удачу на охоте. Те всегда «старались» и всем было хорошо. Но пришли русские, ручей стали называть Товарищ, духи совсем «охренели», не знают, что им теперь делать. Вместо того, чтобы приносить мне удачу, могут так закрутить голову, что буду ходить по тайге, словно объевшийся чемерицы олений бык – корба, пока совсем не подохну.
…Всю ночь охотился на выдру у Гнилого ручья, возвратился в зимовье только к полудню. Не удивительно, стоило попасть в тепло и хорошо поесть, как сразу заклевал носом.
Даже на Украине спать на закат солнца - плохая примета. Будет болеь голова и вообще, может приблазниться что угодно, а на Колыме, да еще с «охреневшими» от растерянности духами, и более того. Не удивительно, что когда меня во сне вдруг позвала мама, я почти не придал этому значения. Подумал, что отозвалось горящее в печке сырое полено, натянул меховую куртку на голову и уснул снова.
Через мгновенье мама позвала снова. На этот раз куда громче и явственней, словно и впрямь стояла у самого изголовья. Мне даже почудился запах чебреца, который она хранит в хате за сволоками.
И во сне помню, что мама далеко на Украине, но ведь позвала же! Даже чебрецом запахло. Какое-то время лежу на нарах и бездумно гляжу на взявшееся морозными узорами окошко. На душе пусто и одиноко. Что-то меня гнетет, а что – не пойму. И чем дальше, тем тревога сильнее. Где-то неподалеку выстрелила раздираемая морозом лиственница, гнусаво прокричал ворон, и снова гнетущая, давящая на сердце, тишина.
Не выдерживаю, слезаю с нар, одеваюсь и протоптанной среди лиственниц и тополей тропинкой спускаюсь к ручью. Промороженный до самого дна ручей дымится наледями. Мерцающие под розовым небом языки льда полонили ивняковые заросли и выплеснулись на заросшее голубикой болото. Взявшиеся густой кухтой ивы сеют на лед кристаллы инея, хотя ветер и не шелохнет.
Здесь не так гнетуще, как визбушке, но тревога все равно не отпускает, а в ушах по-прежнему звучит мамино: «Сынок!»
Боковым зрением ловлю движение за излучиной ручья, оборачиваюсь и вижу олений караван – элгун. Цепочка запряженных в нарты оленей движется моим берегом, прижимаясь к нетронутому наледями лиственничнику. Переднюю упряжку ведет полная, одетая в длинную кухлянку женщина. Еще четыре сидят на нартах. Три в начале элгуна и одна в самом конце. Остальные нарты загружены пастушьим скарбом. Мешки, сумки, ящики, печки, жестяные трубы, оленьи шкуры, связки шестов юрташек. К последним нартам привязаны три собаки.
Я как раз на пути элгуна. Даже хорошо прирученные олени пугаются чужого к тому же непривычно одетого человека, поэтому торопливо отступаю под лиственницы. Но может, я сделал это еще потому, что слишком уж этот караван был необычен. В пастушьих стойбищах мужчин намного больше, чем женщин, и водить элгун это мужская работа. Во всяком случае, мне такое встречается впервые – пять женщин и ни одного мужика!
К тому же, даже две-три упряжки слышно за добрый километр. Лают собаки, подают голос пастухи, перекликаются дети и женщины. А здесь – даже олени не хоркают. Только копыта пощелкивают по припорошенному снегом льду, да иногда раздается звон ударяемых друг о дружку оленьих рогов.
Передняя упряжка почти поравнялась со мною, и я хорошо вижу лица женщин. Все повернуты в мою сторону, но вместо приветливых улыбок, или хотя бы безразличия, на них страх. Вернее, страх, перемешанный с такой лютой ненавистью, что меня обдало холодом.
Похожее я видел на глазах работавших на бесконвойке заключенных, которых накрыл капитан Дмитров, когда те уселись в молоковском свинарнике распить бутылку водки. Полдня таскали навоз, ремонтировали корыта, раздавали свиньям помои, – никому до них не было дела. Стоило открыть бутылку водки – Дмитров на пороге.
Напугались они ужасно. Дрожат руки, дергаются уголки губ, но вместе с тем, в этих же глазах такая ненависть, что нею можно заморозить разлитую по кружкам водку.
Может, женщины принимают меня за кого-то так же ненавистного им, как Дмитров зекам? Силюсь открыть рот, чтобы поздороваться и сообщить, что я здесь, всего, лишь, охочусь, и, никому мешать не собираюсь, но ничего не получается. Словно во сне – силюсь-силюсь - и ни звука.
В это мгновенье ведущая переднюю упряжку женщина протестующе замахала рукой и приложила рукавицу к губам. Я растеряно киваю ей, отступаю в лиственничник и только потом замечаю, что у сидящей на последних нартах женщины не видно лица. Она одета в кухлянку и расшитые бисером торбаза, тоже довольно устойчиво сидит на нартах, лицо же у нее забрано белой тканью. Только прядь выбившихся из-под меховой шапки волос темнеет на лбу. На какое-то мгновенье мне показалось, что женщина неживая. Усадили труп на нарты, привязали покрепче и везут хоронить. Но здесь полозок вынесло на вмерзший в лед камень, нарты качнуло, и женщина тотчас отклонилась в противоположную сторону. Живая!…
Когда караван скрылся за деревьями, я возвратился в избушку. Включил транзистор, варю зайца, а у самого не идет с головы происшедшее. Старик Горпани, который сторожит факторию на Новых озерах, рассказывал, что в кочующих по Буюнде эвенов живет слепая старуха. Этой старухе во время перекочевок завязывают лицо, чтобы не поранить о ветку или сук. Когда едешь по тайге, даже зрячий не всегда успевает отклониться, а слепой – тем более. Но почему эта ехала в самом конце элгуна, к тому же на «поганых» нартах? У кочевников имеются особые нарты, на которых возят «поганую» одежду, которую женщины одевают, когда у них месячные. Однажды подвыпившие пастухи нарочно посадили на эти нарты директора совхоза и полчаса катали вокруг стойбища. Он продал геологам обещанный пастухам снегоход, те на него зуб и заимели.
Возят, как дурачка, вокруг стойбища и хохочут, он смеется вместе с ними. Потом обо всем этом по рации соседним оленеводческим стойбищам рассказали и специально по-русски, хотя обычно переговоры ведут на своем языке. Даже на траулерах, что ловят минтай в Охотском море, слушали, как директор восседал «на грязных бабских штанах», словно на пуховых подушках…
Кроме «поганой» одежды на эти нарты могут положить давшее осечку ружье, нож, которым кто-то поранился, или маут, с которого срываются олени. Сами оленеводы на эти нарты даже не присаживаются отдохнуть…
Но более всего меня занимало, почему я не смог заговорить с женщинами? Ведь пытался же, но не вышло даже открыть рта. И они понимали это, не зря же толстуха приложила к губам руку, чтобы не силился.
И вообще, куда они направились? Обычно, после заката солнца оленеводы не кочуют. Значит, остановятся где-то рядом. А у меня везде капканы. Попадется их собака, беды не оберешься. Нужно идти к ним и устанавливать отношения.
Отодвигаю к краю печки кастрюлю с зайцем и укладываю в рюкзак пилу. У них ни одного мужика, а какие из женщин лесорубы – известно. Когда-то неподалеку отсюда был женский лагерь, и до сих пор там торчат пни от заготавливаемого зечками леса. Каждый пенек, словно мышами погрызенный. Наверное, тысячу раз тюкнет, пока не уронит ту лиственницу. А у меня пила от самого шпиона Мюллера. Мюллер отсидел лет пятнадцать в нашей зоне, и сейчас работает в ателье фотографом. Когда наводит на клиента объектив, каждый раз говорит примерно так: «Сиди, милый человек, спокойно. Я ночью из-под полы военные аэродромы фотографировал. Можно было звездочки на самолетах пересчитать…»
Мюллера не расстреляли потому, что на спор с лагерным начальником напилил за смену пятнадцать кубов леса. Сам отковал и нарезал из автомобильной рессоры пилу и обогнал на лесоповале целую бригаду лесозаготовителей. Теперь живет в соседнем со мною бараке, и я иногда хожу к нему в гости. Каждый раз двадцатого апреля – в день рождения Гитлера – Мюллер одевает эссесовскую форму, садится перед зеркалом, пьет водку и плачет. Потом бывшие полицаи Акуленко и Франчук бьют ему морду, а участковый пишет на всех троих протокол.
В лагере Мюллер оставил зубы, пальцы на ногах и один глаз. Еще ему отбили легкие. Он лечит их медвежьим жиром, которым я его снабжаю. За это Мюллер рассчитывается самодельными пилами. Они коротки и тяжеловаты. Но необыкновенно остры. Мюллер лишь просит, чтобы я не точил их сам, потому что после меня их проще выбросить…
К оленеводам не положено ходить без гостинца. Более всего они рады водке, но ее у меня нет. Сую в рюкзак пачку тридцать шестого чая и тороплюсь к нартовой дороге.
Какое-то время она бежит вдоль ручья, затем поднимается на террасу, и здесь я замечаю что-то чернеющее на нартовом следу. Наверно, свалилось с нарт, а женщины не заметили. Когда я охотился в долине реки Ямы, мимо моей избушки проехали на нартах пьяные пастухи, потом я подобрал на дороге два куска сливочного масла, коробку китайской вермишели и валенок…
Не-ет! Это собака. Мертвая. Вернее, убитая. Лежит ко мне головой, изо рта тянется струйка крови. Дальше на нартовой дороге заборчиком стоят воткнутые в снег лиственничные ветки. Гольд Кеша, с которым я охотился в уссурийской тайге, таким способом «запирал» лыжню, когда за нами увязался поднявшийся среди зимы медведь. Правда, в тот раз Кеша уверял, что это принявший медвежий облик черт, и даже пули в наших ружьях нарезал крестом. Но сейчас я в более сложном положении, чем тогда с Кешей. Пойду следом, а та толстая, я почему-то уверен, что она главная среди женщин, поступит со мною, как Кеша с медведем.
И вдруг меня осенило. А что, если эту женщину повезли убивать! Сколько раз слышал о том, что чукчи душат стариков удавкой, а эскимосы – куском моржового сала. Может, и эти как-то там отправляют зажившихся родственников к «верхним людям». Конечно, все это делается в большой тайне, поэтому, встретив меня, женщины так испугались.
Дед Горпани с Новых озер рассказывал, что где-то недалеко есть сопка, на которой коряки сжигают умерших людей. Он предупредил меня, если наткнусь на сломанные нарты, ружье или нож, ни в коем случае не трогать. Эти вещи принадлежат мертвым и даже, касаться их руками, грех.
Огибаю убитую собаку, поднимаюсь немного выше и там, где ручей впадает в таежную речушку Аринкиду, в начинающихся сумерках замечаю костер. Я исходил в тех местах каждую тропку, проверил каждую кочку, но не заметил ни кострищ, ни сломанных нарт, ни, тем более, ножей и карабинов. Может, Горпани что-то напутал, и ту женщину привезли сюда совсем с другой целью.
К Аринкиде у меня своя лыжня. Разворачиваю лыжи, бросаю еще один взгляд на лежащую среди нартовой дороги собаку и качу вниз…
На небольшой, окруженной тополями и лиственницами поляне горит костер. Рядом с ним все на тех же нартах сидит женщина с обвязанной головой. Полная женщина рубит сухую лиственницу в стороне от поляны. Остальные готовят места под палатки. Они уже убрали снег и выстилают мерзлую землю лиственничными веточками. По темнеющим в сумерках квадратам вижу, что готовятся поставить три палатки. Оленей не видно. Наверное, их отпустили пастись. Оставшиеся в живых собаки налицо, но на меня никакого внимания. Обычно даже знакомого человека они встречают звонким лаем, здесь же подняли головы, посмотрели в мою сторону и улеглись снова.
Полная женщина тоже заметила меня, но не кажет вида. Тюкает и тюкает топором, соря на снег мелкие щепки. Достаю из рюкзака мюллеровскую пилу, подхожу к сухостоине и в несколько взмахов роняю на снег. Женщина посторонилась, чтобы не задело падающим деревом, и принялась собирать обломленные сучья. На лице никакого удивления. Того ужаса, который я видел какой-то час тому назад, тоже нет. Просто подбирает сучья, между делом посматривает в мою сторону и даже чуть-чуть улыбается. Я показываю ей на пустые нарты, которые нужны мне, чтобы подвозить дрова к палаткам. Она понимающе кивает, и скоро мы трудимся, как давно сработавшаяся пара. Я режу лиственницу на чурбаки, она укладывает на нарты, и мы вместе тащим их к стойбищу.
Остальные женщины тоже вроде как не удивились моему появлению. То одна, то другая посмотрит в мою сторону, переведет взгляд на сидящую у костра женщину и снова принимаются за роботу. Но может все из-за того, что очень уж торопятся. Нужно установить каркасы палаток, натянуть полотнища, установить печки, выстелить все шкурами и только потом уже разводить огонь и варить еду. Раньше нельзя даже вскипятить чая – грех! Так учил меня гольд Кеша, когда я, оголодав, предлагал сначала заняться ужином и готовить ночлег на полный желудок.
Та, что на нартах, выпростала руки из варежек, греет у костра, но ни освободить лицо от повязки, ни даже переменить позу не пытается. Мне кажется, она совсем не озабочена тем, что происходит. Хотя, кто знает, как ведут себя люди, которые решили уйти из жизни?
Наконец мы покончили с очередной лиственницей, и моя напарница показала, что дров более чем достаточно. Я укладываю пилу в рюкзак, натыкаюсь на спрятанную там пачку чая и отдаю женщине. Она приняла мой гостинец, чему-то улыбнулась, затем взяла меня за руку, подвела к костру и принялась обтирать чем-то мягким. Впечатление такое, словно я свалился в болото, и с меня счищают грязь.
Уже совсем стемнело, но костер горел достаточно ярко, и я смог разглядеть в ее руке черную шкурку то ли щенка, то ли другого небольшого зверька.
А она тщательно протерла мне спину, бока, живот. Затем присела и осторожно выкатила лиственничной веткой на обтаявший у костра мох несколько горящих угольков. Снова взяла меня за руку и заставила стать на эти угольки.
Я хорошо понимаю, что участвую в каком-то ритуале и стараюсь угадать каждое желание полной женщины. Тем более, остальные обитательницы стойбища давно оставили работу и собрались у костра. Мне хорошо заметно, как им важно то, что сейчас происходит со мною.
Наконец толстуха подвела меня к сидящей на нартах женщине и заставила меня взяться за ее руки. Они у женщины теплые, шершавые. Осторожно высвободила руки и принялась ощупывать мои лицо, шею, голову. Я слышу дыхание женщины и идущий от ее кухлянки запах ворвани. Хочется заговорить, но понимаю, что делать этого нельзя.
А она обхватила мою голову ладонями, наклонила к себе и глубоко втянула воздух. На мгновенье замерла, словно пытаясь угадать, кто же так пахнет? Под ее пальцами вдруг потеплело, тепло разлилось по всей голове, затем полонило все тело. В висках застучало, накатила какая-то истома. Словно я в один дух выпил полный стакан водки. Мир вокруг поплыл и потерял очертания. Какой-то звон, тени и больше ничего.
Такое состояние длилось не больше минуты, потом вдруг ушло, как вода в гальку, и снова только ночь, костер и резкий запах ворвани, идущий от кухлянки.
А женщина вздохнула, будто выполнила очень трудную работу, уронила руки и повернула забранное тканью лицо в сторону стоящих рядом женщин…
Все, наверное, получилось нормально. Здесь же у костра мне вручили сумку, в которой лежало что-то довольно тяжелое, и показали в сторону тропы, которой я пришел к их стоянке. Толстуха не принимала в этом никакого участия. Просто стояла и безучастно смотрела на огонь, словно никого кроме ее и огня здесь не было.
Показываю, что понимаю, зачем мне нужно уйти, огибаю костер и, бросив последний взгляд на сидящую на нартах женщину, направляюсь к оставленным у лиственницы лыжам…
ГОСТЬ
...Обычно свои дневки зайцы устраивают у самых вершин сопок, и поднять зайца в долине - довольно редкое событие. В этом же году их развелось так много, что заверни в любой тальник, обязательного вспугнешь поленившегося забраться под самое небо косого. Спросонья они бегают неважно, на фоне голубого снега их белая шубка выглядит желтой, как у только что вылупившегося цыпленка, поэтому охотиться на зайцев достаточно легко.
Сначала я варил из них бульон, но он получался таким постным, что каждый раз вспоминалась колония заключенных у нашего поселка. Однажды оттуда привезли объедки кормить свиней, залили кипятком, и не всплыло ни одной блестки жира.
Теперь я готовлю из зайцев жаркое. Перед тем, как укладываться спать, заталкиваю зайца в кастрюлю, добавляю две горсти сухой картошки, горсть сухого же луку, ложку томат-пасты, кусок маргарина, несколько лавровых листков и соль. Заливаю все водой и ставлю на краешек горящей печки томиться. Часам к трем ночи заяц упреет и дохнет таким ароматом, что терпеть никакой силы. Вылезаю из-под одеяла, затаскиваю кастрюлю на нары и съедаю все подчистую.
Что ни говори, а заяц - мясо, да еще и наелся его так, что живот гудит, и утром кроме чая ничего не хочется. Но силы в заячьей еде никакой. Не успеешь дойти до первого настороженного на соболя капкана, как начинает сосать под ложечкой, а ноги отказываются тащить лыжи. Разводишь костер, жаришь в крышке от котелка свиное сало и носишься до самого вечера по распадкам, словно лось...
В сумке, которую вручили мне женщины, большой кусок оленины. Розовой, жирной. Правда, шерсти на нем больше, чем на олене. Я, лишь только возвратился в избушку, кое-как его поскоблил, и нажарил оленины большую сковороду. Конечно, лучше бы ее сварить, но кастрюля была занята зайцем.
Съел полсковороды оленины, лег спать и... проспал зайца. Как и положено, часам к трем ночи он упрел и благоухал на всю тайгу, я же не обратил никакого внимания. Проснулся только к утру, да и то потому, что кто-то подходил к избушке. За окном сумерки. Трудно представить, кого несет в такую рань. Может, та толстая в свою очередь явилась устанавливать отношения. Она гораздо моложе остальных и довольно симпатичная. Придушила бабку и решила размяться.
Подхватываюсь, зажигаю свечу, набиваю печку дровами и снова на нары. По пути сдернул вывешенные для просушки штаны и портянки. А вдруг и на самом деле та толстая!
Но нет. В избушку зашел высокий старик эвен. В кухлянке, малахае, высоких до самого паха торбасах. Прикрыв дверь, мельком глянул в мою сторону и принялся что-то искать по избушке. Заглянул под стол, нары, за печку. На лице раздражение. Мол, сколько ни говори, а никакого порядка. Наконец отыскал заваленный дровами топор, проверил пальцем достаточно ли остер, и вышел. Через какое-то время затюкал. Наверное, влетел в наледь и скалывает с лыж лед. Опускаюсь с нар и выглядываю через проталину в окошке. Старик колет дрова. Их у меня на добрую неделю, а он колет еще и складывает в поленницу.
То ли зарабатывает на завтрак, то ли подобным образом представляется. Когда-то при встрече первобытные люди показывали друг другу клыки, затем этот оскал превратили в улыбку, и только потом научились произносить: «Здравствуйте!» Этот же вместо приветствия машет топором. Кстати, я вчера тоже без всяких разговоров принялся заготавливать дрова.
Подогреваю на печке чай, зайчатину, отрезаю кусок сала и, выставив все на стол, зову старика есть. Просто так, словно мы знакомые сто лет, задрал к потолку голову и провозгласил:
«Стол накрыт. Извольте кушать!» В окошко вижу, как старик отложил топор, длинной щепкой охлопал торбаса и направился в избушку. Зашел, осмотрелся и, не сказав ни слова, сел завтракать. Ел неторопливо, старательно обсасывая каждую косточку и шумно причмокивая. Покончив с зайцем, принялся за сало. Резал мелкими кусочками, накалывал кончиком ножа и отправлял в рот. Затем так же неторопливо, смакуя каждый глоток, пил чай. При этом сахара сыпал так много, что в кружке его было больше, чем чая.
Наконец перевернул кружку вверх дном, закурил и, смачно сплюнув себе под ноги, произнес:
-Женщины тебя хорошо полюбили. Говорят, очень старательный мужчина. Бабушке Нючи после тебя совсем хорошо стало. Сначала подыхать желала, а теперь совсем не желает. Скоро совсем как Хятачан упитанная станет. - И здесь же, почти не меняя интонации, продолжил. - Я здорово удивленный, как ты не боишься один в тайге ночевать? Все женщины тоже здорово удивленные ходят.
-А вы-то, с какой стати? - в свою очередь удивляюсь я. - Вы вообще всю жизнь в тайге ночуете!
-Не-е! Я всего один раз после войны в тайге один ночевал. Со мною упряжка была, а все равно очень боялся. До утра спать не мог. Думал, сейчас придет медведь и меня скушает.
Задержал на мне взгляд, снова сплюнул под ноги и спросил:
-Ты чего здесь шарахаешься? Раньше на Ханрачане шарахался, а теперь здесь. Я прямо поражен весь, – в валенках по тайге только самый большой дурак ходит, да еще те, которые в тюрьме сидят. Зеки которые. Никак не пойму, зачем из Ханрачана убежал? Там белки много, все равно шишки на стланике висят. Сколько надо, сколько и убьешь. А здесь одни зайцы.
-Выжили меня оттуда, - признался я старику. - Поселенец. Зек один выжил. На Кудеярах лес заготавливали. Может, знаете? Высокий такой. Тышкевич фамилия. Пастухи рассказывали, они у вас оленей в петли ловили
-Зеков стрелять надо, - спокойно, словно о тех же белках или зайцах сказал мой гость. - Я молодой их всегда стрелял. Один раз пастух Беячан расстроенный пришел, говорит, ездового оленя у него кто-то убил, и еще две важенки ножом порезанные прибежали. Мы по следу пошли, смотрим, возле костра мужик сидит, мясо в огне жарит. Я в него выстрелил, он сразу упал и в нору из снега лезет. Мы подошли совсем близко. У него морда и глаз в крови. Вот здесь тоже кровь течет. Говорит: «Зачем вы меня убили?» Я еще раз выстрелил, он совсем упал и больше не шевелился. Мы в костер сухих палок наломали, его за руки взяли и на костер положили. Хорошо горел. Больной человек горит плохо. Бывает, больное место совсем не сгорит, а этот молодой, упитанный был. Прямо как дрова горел.
Потом мы приехали в Наяхан, говорим милиционеру: «Мы там вашего зека убили». «А труп где дели?» - спрашивает. «В костер бросили». «Правильно сделали» - говорит. «А-то мы думаем, где он бегает?
-Не жалко было? - спрашиваю старика.
-Конечно, жалко, - соглашается тот. - Медведя, который в нору зимой прятаться не желает, а везде шарахается, тоже жалко убивать. Если не убьешь, он оленей скушает, тибя скушает, все равно до весны сдохнет. Зеки тоже так само. Они меня с Хенули тоже чуть совсем не скушали. Мы в Мэрингу кочевали. Там, где тенкели – ручей совсем под ольховник залез – зеки, которые с тюрьмы убежали, совсем как ты, в валенках ходили, весь снег истоптали. Мы пошли посмотреть, а там нора, из которой золото ковыряли. Костер горит, и зеки вот так сидят. Семь, нет восемь голов. Только один лежал, наверно совсем подох. Один меня увидел и кричит: «Вот и мясо пришло!» Схватил меня и вот так держит. Я испугался, вырываться стал, он упал и кричит, чтобы те держали. Они меня тоже руками хватают и тоже падают. Совсем ослабели. Хенули тоже держать не могли, только штаны вот здесь ножом порезали...
-Куда они потом девались?
Старик пожал плечами:
-Подохли наверно, я же говорил, совсем слабые. Снег вот такой был, куда они пойдут? Мы потом следы вокруг смотрели, ни одного не было. Даже петли, которые эти зеки на зайцев поставили, непроверенные остались...
Помолчали. Старик закурил снова, снова сплюнул под ноги и, показалось, так с папиросой в руке задремал. Но нет. Поднял щепку, поправил горящие в печке дрова, передвинул поближе к середине чайник.
Возвращаю его к вчерашним событиям:
-А с той женщиной, которую везли с обвязанной головой, что сделали?
Старик удивленно посмотрел на меня:
Скачать повесть полностью: